Кордова. Около полуночи. Ибн Рушд сидит над свитком — снова Аристотель, снова этика, снова вопрос о том, что делает человека хорошим человеком независимо от того, какому богу он молится.
На дворе 1195 год. Двадцать лет назад халиф Абу Якуб Юсуф, отец нынешнего правителя, сам просил Ибн Рушда растолковать ему Аристотеля — слишком трудного для чтения без комментария. Тогда философия была в почёте при дворе.
Теперь на троне его сын, Якуб аль-Мансур, и время другое: победа над кастильцами далась дорогой ценой, нужна опора у законников и у толпы, а законники философию не жалуют. Ибн Рушда вот-вот вызовут — объяснить, не богохульствует ли он в своих трактатах.
Ибн Рушд дописывает абзац. Убирает свечу подальше от края стола.
Он уже знает, что скажет, если спросят. Что философия и вера говорят об одном и том же, только разными языками. Что Аристотель — не враг Корана, а его собеседник. Что разум — это дар, а не угроза.
Поверят ли ему — вопрос другой. Совсем скоро его отправят в ссылку в Лусену, город, где живут в основном евреи, подальше от мусульманской учёности; книги велят жечь. Ему всего лишь под семьдесят.
Но сейчас — свеча, свиток, Аристотель. Абзац дописан.
Его комментарии переведут на латынь и будут читать столетиями после того, как забудут даже его имя. Фома Аквинский будет цитировать его просто как «Комментатора» — без уточнений, будто это и есть голос самого Аристотеля. Европа получит через него доступ почти ко всему философскому наследию древних — от человека, которого его же город в итоге отправит в изгнание за то, что он слишком хорошо умел читать.