Гиппон, около 397 года. Августин садится за стол впервые с замыслом, который до него, кажется, никому не приходил в голову в таком виде: написать книгу о собственной жизни — и обратиться в ней не к читателю, а прямо к Богу.
Ему около сорока. Он уже епископ. Мать умерла десять лет назад. Сын Адеодат умер совсем молодым, раньше, чем должен был. Позади — Карфаген, Рим, Милан, манихейство, скептицизм, женщины, обращение в саду.
Он макает перо и пишет первую фразу — не предисловие, не обращение к аудитории, а прямую речь: Ты создал нас для Себя, и не знает покоя сердце наше, пока не успокоится в Тебе.
Пишет и на секунду замирает, понимая, что только что сделал нечто, чему нет образца. Греки писали биографии — о поступках, о победах, о должностях. Он пишет о другом: о желаниях, о стыде, о неспособности быть тем, кем хочешь быть, о том, как понимал что-то тогда и как понимает сейчас, оглядываясь.
Жанра под это ещё не существует. Августин просто выдумывает его по ходу письма, потому что старый жанр не годится для того, что он хочет сказать.
Свеча оплывает. Он продолжает — впервые в западной литературе исповедуясь не перед судом, не перед потомками, а перед тем единственным слушателем, от которого, как ему кажется, ничего толком не скроешь.